Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта"

Стремление к совершенству


Адрес: 420044, г.Казань, пр. Ямашева, 36
Президент Фонда: Хафизов Азат Ралифович
Тел: (843)523-47-99
Исполнительный директор:Хафизов Тимур Азатович
Тел: (843)523-47-39

VIA INTENTO ABSOLUTIO

Международный некоммерческий Фонд "Паравитта"

Международный некоммерческий фонд "Паравитта"

 

Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта"
Международный некоммерческий фонд "Паравитта"   Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта"
 

Международный бизнес-центр Галерея "АртЭко" Образовательные проекты Спортивные проекты Медиа проекты Издательство "Паравитта" Портал "Электи" Выставки и презентации Гостевая книга и контакты

    Где встречались мы потом...               Григорий Харитонов

 

 

Вернуться на гостевую страницу

 

ГДЕ ВСТРЕЧАЛИСЬ МЫ ПОТОМ…

 

Preface

История этой рукописи – как и всех, ей подобных, таинственна. Скорее всего, я не являюсь её автором. Текст возник в ходе ауто - психологического эксперимента. В январском номере журнала «Вокруг Света» меня заинтересовала статья, посвященная природе сновидений [В. Ефимова Тайны бога Гипноса. – Вокруг Света - 2005, №1 (2772). - С.190-196]. Кроме прочего, в статье приводилась методика принудительного запоминания «скрытых» снов – в норме забываемых сразу после пробуждения. Не вдаваясь в подробности, скажу, что для этого испытуемый должен незадолго перед засыпанием дать себе установку проснуться в определенное время, зафиксировав в памяти последние видения. Эксперимент дал неожиданный результат: вместо аналога «пьесы» или «кинофильма» я увидел текст, позднее - с наибольшей полнотой - перенесенный мною на бумагу. Как мы увидим далее, речь идёт о воспоминаниях хирурга, оперировавшего поэта Артюра Рембо. О достоверности мемуаров судить невозможно - крайне мало материалов, касающихся последнего периода жизни поэта, скрывшегося в предгорьях Абиссинии, и ставшего «неким иным»: торговцем, отчасти журналистом и фотографом. Интересующихся отсылаю к Интернетскому сайту «The Drunken boat» [http://www.geocities.com/Athens /8161/rimbaud.html], а также книгам “Somebody else” Ричарда Нишола [Charles Nicholl Somebody Else. Arthur Rimbaud in Africa1880-91. — London: Vintage, 1997.— 335 p.] и «Артюр Рембо» серии ЖЗЛ [Птифис Пьер. Артюр Рембо. Пер. с фр. — М.: Мол. гвардия, 2000.— 406.] По имеющимся данным, старый корпус Марсельской больницы Консепсьон был разобран в шестидесятых годах XX века. О сохранности архива больницы говорить не приходится вовсе, поскольку установленный срок хранения медицинской документации составляет 25 лет. Трудно доверять свидетельству Патерна Борришона  о том, что Рембо оперировал интерн Анри Николя. Общеизвестно, что Борришон - первый биограф Рембо - муж сестры поэта, при жизни Артюра не знал, и писал под диктовку жены, весьма вольно обращаясь с фактами в угоду интересам «Семьи Рембо». Сомнение вызывает, в первую очередь, описание краха личности Рембо, произошедшего во время смертельной болезни. С этим трудно согласиться, зная поэта как человека большого мужества и крайней требовательности – как к себе, так и к другим. Подтасовка же фактов, представляющая сестру и мать поэта (по многим свидетельствам, достаточно расчётливых людей) в роли «ангелов-хранителей», весьма вероятна.

Вместе с тем, воспоминания хирурга нельзя считать историческим памятником, хотя бы потому, что (как легко установит дотошный читатель), 20 мая 1891 года было не воскресеньем, а средой. Но, по моему мнению, это не меняет сути дела.

Учитывая всё вышесказанное, я счёл воспоминания достойными опубликования. Моя роль свелась лишь к приведению их в форму «сетевой» страницы и поиску наиболее уместных иллюстраций. О достоинствах мемуаров судить вам. Подобно индейцу говорю: «Хао – Я всё сказал».

Ха Гр.

ГДЕ ВСТРЕЧАЛИСЬ МЫ ПОТОМ...

Где встречались мы потом,

Где нам выпала прописка?

Где сходились наши души,

возвратясь с передовых?

На окраине ль земли,

Под пятой ли обелиска,

В гастрономе ли Арбатском,

В облаках ли в грозовых?...

(Б.Окуджава)

 

Марсель, воскресенье 20 мая 1891

Я просыпаюсь на чердаке нашего дома. Он пока ещё пуст - сестры с детьми приедут из Парижа недели через две. Да и я сам вернулся лишь недавно: всю зиму я провёл в своей комнате ординатора при больнице Консепсьон, больше похожей на келью (но об этом потом). Дом из ракушечника с закрытыми ставнями, прохладный и тёмный, как пещера, с особым, «зимним» запахом (сырости? мышей? застоявшегося воздуха?). Когда-то желтый, он до белизны выгорел на солнце. Вдоль чердачной лестницы ползут вверх лианы глицинии с оранжево-красными цветами. Сад зарос: да и кому теперь есть дело до «флоры», растущей «как бог на душу пошлёт» на вулканической глине - уж во всяком случае не мне, хирургу марсельского госпиталя, да и не женщинам, с их постоянными хлопотами о детях.

Дом семьи хирурга, Марсель.

Чердак же полон солнца, детских тайн и воспоминаний взрослых. Лежа на матрасе, постеленном на полу, я смотрю на стропила, выбеленные и высушенные временем и южной жарой. Через открытое окно доносятся крики горлинок «Кукуушшка!» и шум прибоя. Дом стоит на склоне горы, отражающем звуки - поэтому даже легкий шорох камней слышен так, как будто лежишь на пляже. Когда-то чердак пробовали превратить в комнату: по краям поставили фанерные стенки. В эти боковые отсеки ведут низенькие дверцы: там в темноте временами шуршат и пищат настоящие обитатели дома - мыши или гномы (ведь нельзя же считать хозяевами нас, появляющихся только летом). Стены покрыты «фресками» - детскими рисунками купающихся чертей, заклинателей змей, индийских танцовщиц... Среди всех картинок своей незамысловатостью выделяется мой автопортрет с подписью «хирург»: лицо - сахарница с розовыми ушами - баранками и голубыми глазами - пуговицами. Чем дольше живу, тем больше удивляюсь своей детской вере в торжество науки...Omnia artia medicina noblissima est (из всех наук медицина превыше всего). Кто из древних был настолько туп и самонадеян, чтобы так сказать? Сейчас мне, побитому жизнью и молью костоправу, скорее приходит на ум «чернуха» вроде той, в анекдоте (—Доктор, скажите, я умру? — А то как же, конечно, голубчик). Вот так-то, конечно умрём, более или менее noblissima, каждый в своё время. Оставив после себя недолговечные вещи и память близких...

Случайно заметил за собой отцовскую привычку, появившуюся у него в старости: рассматривать свои руки. Отец как будто спрашивал руки: что же стоящего они сделали в жизни — узловатые, крепкие пальцы, привыкшие ухаживать за лозами на виноградниках Арля? В моих глазах отец всегда был прост и надёжен, как природа. В чём же он мог сомневаться? Какой ответ он искал? И можно ли сравнить его руки и мои — с шелушащейся и потрескавшейся от сулемы кожей, с постоянно желтыми от иода фалангами? Пальцы мастера? Нет, скорее вечного подмастерья...

«Не оскорблю своей судьбы слезой поспешной и напрасной, но вот о чём я сокрушаюсь иногда...» Кто это сказал — быть может Франсуа Вийон? Я не знаю поэзии, но эти слова легли на душу. Кем мы хотели быть, и кем стали? Сколько себя помню, я всегда имел одну цель в жизни - стать хирургом. Хирургия представляется мне суровой и справедливой богиней - неким подобием «Матери-Родины». Но, как пел один мальчик: «Железная дорога, не будь ко мне жестока...» Жестока ли Хирургия ко мне, или же я получил по заслугам и способностям, не поднявшись выше хирурга - неотложника, ампутатора, грыжесека, аппендектомиста? Да, всё это я делаю добротно и надёжно, со старанием бульдога (как сказал обо мне один профессор). Но как же небо в алмазах?

Много лет я работал в клинике знаменитого Пеана: готовил больных к операциям, выхаживал их, суетился и ассистировал невпопад метру на операциях. «Бог терпел, и нам велел... Терпенье и труд всё перетрут...Главная заповедь ассистента - не мешай!» Простые, «сермяжные» истины... С одной стороны, мне повезло - я участвовал в зарождении желудочной хирургии. Но это были «операции отчаянья»: терапевты отдавали нам живые трупы - умирающих больных, истощенных ежедневными рвотами, умирающих от непроходимости желудка на почве рака или язвенного стеноза привратника. И сколько пациентов умерли на операционном столе — от упадка сил, да и после операций — от расхождения швов и воспаления брюшины? Многим ли мы спасли жизнь (верен ли сам термин спасения жизни — скорее её продление)? Бильрот сделал первую удачную резекцию желудка матери трёх детей, умиравшей от рака. Вмешательство продлило жизнь (мучения?) лишь на полгода - женщина погибла от метастазов. Конечно, за последние десять лет мы стали лучше оперировать, но всё равно, скольких больных мы не в силах вылечить полностью, сколько их остаются инвалидами с искромсанными и перевернутыми внутренностями, которым не доступны такие простые радости жизни, как выпить кружку молока или съесть гроздь винограда? Гете назвал хирургию божественным искусством (это я точно знаю). Но... искусство? Божественное? Трижды сомневаюсь, хотя и вероотступником себя не считаю. С другой стороны, вне хирургии я себя не вижу - как к опиуму я привык к ежедневному риску, к необходимости заботиться и переживать за своих больных.

Доктор Грегуар

Три года назад я решил, что дальше не могу быть вечным ассистентом «светила» и что единственный путь для спасения себя, как специалиста - это самостоятельная работа в провинциальной клинике. Не буду описывать, как тяжело мне это далось, скажу лишь, что мне пришлось оставить в Париже семью. Теперь они приезжают ко мне в Марсель лишь на лето - на каникулы дочери, изучающей «изящные искусства» в престижном колледже. К сожалению, от себя не уйдёшь - я так и остался вечным подчинённым, теперь уже у заведующего отделением месье Пуансона. Его любимое выражение «Оперировать буду лично сам» относится к выгодным (уважаемым, богатым горожанам). Для простых ординаторов остаются больные «без рода и племени», доходяги, старики при последнем издыхании от кишечной непроходимости. Кроме того, мы - вечные «мальчики для битья»... «Как вы могли так оперировать?! Это же преступно?! Зачем Вы вообще оперировали его - заведомо неизлечимого?! Кто дал Вам право назначить камфору вместо дигиталиса?!»

Но вот - стремительное шлёпанье босых ног: вначале по раскалённой солнцем деревянной лестнице, а потом по просмолённому полу балкона. «Месье Грегуар! Месье доктор!» Это - друг моей дочери Камилл - сын привратника больницы Консепсьон. Маленький скороход - бедоносец... Его обычно присылают ко мне в неотложных случаях. «Дяденька, там больного привезли - прямо с парохода из Адена! Ходить не может, худой, глаза горят - прямо эфиоп какой-то, хотя говорит по-нашему хорошо».

Камилл Тапэ

«Не место красит человека, а человек - место». В этом отношении семейство Камилла Тапэ во многом определяет образ больницы Консепсьон - во всяком случае для человека, впервые входящего за её ограду. Папаша Тапэ - ветеран Крымской кампании, таинственным образом закончил службу в Раджпутане. Там, «на склоне лет», он женился на тамильской красавице, спасённой им во время междоусобной войны. Это смешение Европы и Азии как нельзя лучше соответствует духу Марселя. Целыми днями над двором больницы веют ароматы раджпутской кухни: кэрри, варёного риса, баранины. Из хлева доносится рёв «регулярного» мула - перевозчика продуктов для «диетических столов», воды, медикаментов. Папаша - грузный, усатый, в феске, большую часть дня проводит в прохладе будки привратника, с темпераментом тарасконца пропуская в больницу посетителей.

Привратницкая госпиталя Консепсьон

По вечерам он подстригает розы и подметает дорожки. Трое детей работают «по обстоятельствам» то есть фактически выполняют всё необходимое. Таков Камилл - худой, смуглый «голодающий индус» с его таинственным взглядом узких голубых глаз и независимым видом. Когда нет занятий, он бегает по просьбе больных на базар, вечерами собирает пустые бутылки на городском пляже, гипсует бинты в «приёмном покое»... А сейчас, далеко впереди меня, несётся под гору на тележке собственной конструкции, криком Харарского погонщика верблюдов, разгоняя собравшихся на пляж купальщиков.

Я - тоже не мешкаю: «дежурного на дому» в воскресенье вызывают лишь по серьезным случаям. Не дожидаясь омнибуса, иду короткой дорогой: по набережной мимо лотков с заморскими чудесами, затем - через заросший бурьяном пустырь и поваленную ограду из колючей проволоки - на задворки больницы. Её серые двухэтажные здания стоят на обрыве, с которого виден каменистый пляж, квадраты рыбачьих сетей, полумесяц бухты с рядами торговых кораблей в порту, а - в морской дымке - остров Иф с его знаменитой тюрьмой, и броненосцы на рейде.

Слева на холме – госпиталь Консепсьон.

Приёмный покой расположен в полуподвале: сводчатые потолки, низкие окна высоко над полом, ряд шкафчиков «пеналов» с одеждой дежурной смены, матерчатые ширмы, отгораживающие кушетки с больными. Въевшийся в стены запах лизола и хлорки. В углу, рядом с акушерским креслом, стол дежурного фельдшера (кипа недорезанных бланков «историй болезни», «стационарный журнал», чернильница с потонувшими мухами, гнутое перо, склянка с градусниками и вечная зелёная лампа). И сам «внук Гиппократа» - дружище Лефевр: мужественное лицо (о, сколько я видел этих решительных лиц, которые тем решительнее, чем меньше ответственность за принятое решение), густые ефрейторские усы, закатанные до локтей рукава халата, широкий фартук, пристёгнутый за пуговицу воротника.

— «Извините за беспокойство, доктор. Случай, собственно простой. Но мне хотелось бы, чтобы Вы посмотрели больного до введения морфия... Извольте взглянуть, я уже начал оформлять... »

Дежурный персонал приемного покоя госпиталя Консепсьон

Итак, регистрационный номер 1427, господин Артюр Рембо, негоциант, проездом из Харара (Абиссиния) на постоянное место жительства в Шарлевиль (Арденны, Франция). Предшествующее лечение - в Европейском госпитале, Аден. Куратор - доктор Нокс. Направительный диагноз: воспаление суставной сумки правого колена, осложнённый тромбофлебитом глубоких вен голени.

За ширмой полусидит больной: ещё молодой, скорее всего мой ровесник. Видимо, ему удалось пристроить пораженную ногу так, чтобы утихли боли. Привычные морщины на его лице расправились, но в голубых глазах - напряженность и страх новых страданий при малейшем движении. Тени под запавшими глазами, исхудавшее лицо; каштановые усы закрывают тонкие бледные губы. Выдубленная южным солнцем кожа лица и рук резко переходит в бледно-серую от границ воротника и рукавов рубашки. Седые волосы прикрыты на макушке странной шапочкой - гибридом фески и тюбетейки.

Негоциант господин Артюр Рембо

По въевшейся в сознание схеме начинаю сбор анамнеза (в любое время дня и ночи я, как автомат, могу записать жалобы больного, историю заболевания, местные изменения и всё остальное lege artis - «по правилам науки»). Какие жалобы - понятно любому парнокопытному. История заболевания - вот что важнее.

— «Доктор, я уже стольким клистирным трубкам всё это рассказывал - не лучше ли Вам посмотреть письмо Нокса? Просто заболела и опухла нога, месяца два назад. Почему - не знаю, может быть от ушиба (у нас там, в Хараре, понимаете ли, тропинки в горах каменистые, с осыпями). Может быть это - туберкулёз кости (от него умерла моя сестра). Нокс же считает, что причина в застарелом сифилисе - ему видней, хотя моя «венерическая сущность» была для меня откровением. Применял тугое бинтование, эластические чулки, припарки. Доктор Нокс две недели держал меня в постели с подвешенной к потолку ногой, а затем предложил ампутацию. Несмотря на его громадный опыт в удалении ног, я рискнул с ним не согласиться. Надеюсь, что у Вас другое мнение...»

Да, всё вполне логично. Покой, возвышенное положение конечности и эластическое бинтование - основной метод лечения воспаления глубоких вен. Но то, что облегчения не произошло, указывает на близость ада... Попахивает серой, а где-то вблизи чудятся рога и мерзкий смех дьявола. Что же касается синовита, туберкулёза, сифилиса - знаем мы эти штучки: всё, что угодно скажем, только не правду...

Доходим до status localis - местных проявлений болезни. Сустав резко увеличен в размерах, деревянистой плотности, его подвижность утрачена. Окружность верхней трети бедра резко уменьшена, мышцы атрофированы. Пальпируются паховые лимфатические узлы. К сожалению, нет сомнений - это злокачественная опухоль, неоплазма бедра. В «истории болезни» можно написать BL (blastoma) либо NP (neoplasma), а ещё лучше «заболевание бедра»: всё, чтобы «не вызывать паники и сохранить хорошее настроение у больного». Пока...дня на два...до ампутации...

Врач - он, как известно, должен врать. Главное - сделать это правильно, с уважением к больному, логично и правдоподобно. В этом случае лучше всего использовать наследственный туберкулёз. Заболевание, хвала Аллаху, не излечимое лекарствами, а потому требующее решительных хирургических мер. «Знаете ли, господин Рембо, я боюсь, что мистер Нокс был прав. Всё же, торопиться не будем, попробуем лечение салицилатами. И только если они... Сейчас Вам сделают морфий, переведут в офицерскую палату. Я сейчас распоряжусь в аптеку - наш Безюке прекрасный фармацевт, к вечеру лекарство будет готово. Увидимся на обходе. Кроме того, мое мнение ещё не окончательное. Посмотрим, что подскажет громадный опыт моего шефа Пуансона.». И всё - только в глазах больного недоверие и тайная надежда на чудеса Безюке.

Как всегда бывает, в больницу стоит заглянуть - дело найдётся. Сегодня нашлась неотложная операция: аппендэктомия. Вмешательство гадостное, на мой взгляд, одно из самых сложных в «неотложке», поскольку вариантов болезни множество, а разобраться и сделать что-либо из маленького разреза очень трудно. Как говорил мой друг и учитель: «Appendicitis acuta cataralis, все хирурги живы остались, больные благополучно скончались». Надо ли пояснять, что имеется в виду острый катаральный аппендицит, который зачастую и не аппендицит вообще, а здоровый отросток, удалённый постольку, поскольку никаких других причин болезни не найдено. Обычно оперируем под местной, прокаиновой, анестезией. В этом случае работать без сочувствия больного очень трудно. Странно, не правда ли - больной должен поступиться своими интересами, терпеть, лишь бы не напрягать живот, чтобы хирургу было удобно. Тогда и операция пройдёт легче и быстрее. Но сейчас на понимание, похоже, рассчитывать не придётся. Господин Мартен, цирковой борец в отставке, «человек-гора», экспонат ярмарочного балагана. Это пародия на мужчину, мешок киселя, нудно ноет: - «Я не перенесу операции без наркоза...Пожалуйста, усыпите меня, доктор...»

Собираем бригаду. Как в песне: «Вот доктор режет, фершал держит, сестричка щипчик подаёт». Лефевра ставим наркотизатором. Он хороший парень, но со странностями. Докладывая о тяжелых больных, он, обычно, застенчиво улыбается. Не сразу сообразил я, что это у него нервная улыбка, от чувства бессилия. Что стоит его поговорка: «больной плачет, наркотизатор радуется» (действительно, в стадии безопасного наркоза, у больного непроизвольно текут слёзы). Он возится с маской Эсмарха, капаёт на неё эфир. И начинается обычное безобразие - Мартен вырывается из рук, краснеет, орёт похабщину. Так и должно быть - стадия возбуждения наркоза. Но вот больной бессильно расслабляется на столе. Теперь - быстрее, быстрее, надо действовать. Катрин уже накрыла стерильный столик с инструментами, живот больного намазан иодом и укрыт стерильной простынёй. Кожный разрез через точку Мак-Бёрни, рассечение апоневроза, разведение мышц, вскрытие брюшины. И в этот момент Мартен рыгает, и в рану выпадают петли тонкого кишечника, закрывая весь обзор. Увидеть бы сейчас хоть краешек слепой кишки, но всё безуспешно. — «Углубить наркоз!» — Лефевру. Наконец мышцы расслаблены, «безобразие» заправлено в живот, найден отросток. И тут же - остановка дыхания: «доигрались», всё - таки передозировали эфир. Холод прокатывается у меня по спине куда-то в область промежности. Но - скорей, согнутыми запястьями на грудину Мартена, и толкать вглубь с частотой сокращений своего сердца. А Лефевр движет руками больного, как будто хочет научить плыть «баттерфляем» - делает искусственное дыхание по Сильвестру. Уходят минуты. Голос Катрин: «Зрачки сузились...Остановитесь доктор, дайте проверить пульс...Сердце работает!!!». Теперь можно вздохнуть, посидеть на табуретке... И продолжать оперировать...

Наложен последний кожный шов. Мартен мычит и бессмысленно вращает «кукольными» глазами (цела ли голова, станет понятно часа через два). «Всем спасибо, если что - я в саду». По дорожке между благовонных роз Тапэ тащусь в дальний угол, к врытой в усыпанную окурками землю скамье. Как не сказать сейчас «La merde pour la poesie». Вдруг отзвук — «Интересное наблюдение! Было время, и я считал, что поэзия - дерьмо!».

В кустах, устроившись в кресле на велосипедных колёсиках, замаскировался давешний «неогоциант». Ироничный взгляд, короткая прямая трубочка с вонючим алжирским табаком. Начинаю оправдываться: «Впрочем, не вся поэзия...Есть очень приятные строки, например: Над чёрным носом нашей субмарины взошла Венера, странная звезда...»

— О, я вижу, Вы романтик. Жюль Верн: «20 тысяч лье под водой», «Дети капитана Гранта». Я, знаете ли, сам этим бредил, пока не испытал на себе...Читали ль Вы Цурена: «Как лебедь с подбитым крылом взывает к полночной звезде...»? Ась? Забавно, что однажды его эфиопство Рас Макконен чуть было не наградил меня своим придворным поэтом. Раньше я был очень требователен к «поэзи». А сейчас...думаю, каждый имеет право писать: что видит, о том поёт...лишь бы не читал вслух и книжек не издавал...

Его лицо исказила гримаса боли. — Ну, ладно, я покатился. Глупо жаловаться, особенно врачу. Вы, табиб, особенно не волнуйтесь насчёт болей: обойдусь своими средствами. Как говорится, смолоду приучены...абсент, опиум, кат. Кстати, заходите вечерком - абсенту трахнем. Не хотите абсенту, так кату пожуём. Вы знаете, что такое Кат? Это кустики такие, у нас в Хараре, в горах растут. Продается ветками: нюхнёшь - прямо «утоли мои печали». А потом обрываешь лепестки - и, как у вас говорится, ex temporae, то есть сразу же - за щёку, жевать...Не боитесь африканского греха? Да успокойтесь Вы - это не страшнее, чем чайная заварка, только приятнее. А то, я думаю, вы всем отделением медсестёр обыскивать меня придёте. «Женщины пестуют ярых инвалидов, возвратившихся домой из жарких стран». Не обижайтесь, пожалуйста, на инвалида - хромоногого хрыча дедушку. Мне бы очень хотелось, чтобы Вы пришли - уж очень похожи портретом на одного моего знакомого охотника, Константина Сотиро...А Вы, кстати, на кого охотитесь? Merde, дьявол, колёсики застряли: всю жизнь песок. Эй, малай, юноша, зуав из Марракеша, будь добр, вылези из роз и подтолкни меня.

Смущенный, из кустов выходит Камилл. В руках - садовые ножницы. Кто кому помешал: не мы ли ему? Во всяком случае, он, по деликатности, не щёлкал ножницами, и был невольным слушателем нашего диалога.

— Позволь представиться: коммерсант дальнего плаванья, дядя Артюр. А ты - Камиль? От латинского camillus: юноша знатной семьи, обязанный присутствовать при определенного рода жертвоприношениях? Интересно, какого рода жертвоприношения... Пойдём, мой друг, я покажу тебе эфиопские игрушки. Salud, camaradas et companieres!

И оба медленно удаляются в сторону стационара. А мне - в другую сторону: писать протокол операции и сторожить Мартена.

Вечер того же дня, «дежурка» (комната дежурного врача), больница Консепсьон.

Погода портится. С моря подступает полоса тумана. Мистраль хлопает жалюзи на окнах. Круглая железная печка в ординаторской дымит; я уже извёл на растопку весь старый бумажный хлам: графики дежурств за прошлый год, заявления больных («в связи с домашними обстоятельствами прошу отпустить меня с...часов пятницы до ...часов воскресенья»), газеты с решенными кроссвордами. Пока не начался дождь, надо сбегать в «раджпусткую» кухню Тапэ — снять «пробу» с больничного котла. И, кроме того, «позаимствовать» сырой картошки, хвороста и ещё дров для печки. Обычно мы топим углём, но на нём картошку ни испечёшь - сгорит. А у Тапэ полон сарайчик списанных тумбочек, сломанных стульев... Дерево сухое, выдержанное, звучное. Скрипки и рояли из него, по мизерности размеров, не сделаешь. Но горит всегда хорошо.

И вот — все «административные» обязанности выполнены, обход (как говорят у нас, «обскачка») закончен, больные наелись, мамаша Тапэ унесла на кухню пустые судки. Дверца печурки открыта: дрова прогорели, в свете углей стены комнаты порозовели, тени сделали её таинственным логовом Бабушки-Волка Красной Шапочки. Сняв халат, я сижу у жерла на полу, перекатываю картофелины в горячей золе. Ещё несколько минут, и надо будет зажечь газовый рожок — в его свете всё станет чётче и приземлённее: железная кровать с латунными шарами на ножках, буфет-ветеран, в котором уживаются анатомический атлас, «Lehrbuch der Geschichte der Medicin» Гезера в переводе Александра Дохмана (с добавлениями и примечаниями редактора), справочник по зубным и ушным болезням, а также эмалированные кружки с гусями и жизнерадостными голландскими пупсами, заржавелый консервный нож, погнутые вилки. Но, пока ещё это возможно, остаюсь с самим собой. (О, одиночество, как твой характер...крут?) Как учит нас мировая литература, можно быть одиноким в толпе. Однако можно ли в ней, за беспорядочным щёлканьем и стрекотаньем особей, услышать себя? Тем дороже для меня такие минуты, с ощущением одиночества — и в той же мере свободы, самодостаточности. Всё, что ты сделал в жизни - это твоё. И потому уходит в прошлое страх и робость перед операциями: ты можешь держать судьбу пациентов под контролем, ведь бывало и не такое (хоть и на мгновенья, но ты видел звёзды).

Приученное ухо уловило, что шуршание и стуки в коридоре относятся ко мне. За оставшуюся минуту успеваю принять вид, соответствующий служебному положению: ноги на ширине плеч; халат, шапочка, пенсне одеты, стетоскоп в кармане. В дверную щель заглядывает Камилл и — сразу же за ним, опираясь на его плечо, с костылём под мышкой вваливается «одноногий пират Сильвер» — Рембо.

— Та-тта-та, пахнет печёной картошкой!!! Родной Арденнский дух! Позвольте присоединиться к честной компании. Это же прямо Ван-Гог, «Едоки картофеля»! Предлагаю устроить «Пир духа (пардон, желудка)» в складчину. От себя добавляю скромную бутылочку абсента.

Из кармана матросской куртки появляется зелёный параллелепипед «Натуральный абсент, сделано в Греции». Контрабандный товар, редкость в наши дни. Лет десять тому назад абсент - «гимн» символистов, дадаистов, пуантелистов (и проч. проч.) был запрещён «правоверными», как продукт, развращающий и разрушающий личность. Его заменитель, Перно, «имеющий идентичный вкус и цвет», но не содержащий главный ингредиент - полынь, «употребляют» разбогатевшие помещики и респектабельные буржуа. Авторитеты (В. Ер, в частности) писали: «В мире компонентов нет эквивалентов». Чем виновата полынь, со времён Галена входящая в настойку для повышения аппетита? Мне всю жизнь хочется чего-нибудь запрещённого, в том числе абсента (а также сакэ, текилы, Гавайского рома). В силах ли я отказаться? Как говорил мой дед: «Пьян, да умён — два угодья в нём». Другого такого случая не представится, а умеренно выпить за успех ночного дежурства не помешает...

— Милле гррациас — с учтивостью карибского корсара отвечаю я — Однако слыхал, что абсент пьют с церемонией...

— Ну вот, дожили! Выпускник университета, табиб, служитель медицины, — и такой невежда! Да разбуди я Вас ночью - даже тогда у Вас от зубов должны отскакивать правила употребления Артемизии Абсинтии! А Вы полны сомнения и самокопания! Конечно же, в вашем богоугодном Госпитале Непорочного Зачатия нет абсентной ложки и рюмок. Полагаю, их можно заменить некоторыми предметами женского обихода. А потому, будьте любезны пригласить сюда даму попонятливее - из операционных, например. Видел: за вами, хирургами, надо как за малыми детьми приглядывать — вовремя и пол подтереть, и нос почесать, и утешить. А если что, и больного оживить... Камилл мне уже представил самую симпатичную: Катрин Бенойт, кажется. Как она насчёт абсента?

— Не Бенойт, а Бенуа — почему-то капризным тоном поправляю я — А то, как она насчёт абсента, сейчас узнаю.

Вот как, оказывается, я ревнив (но, надеюсь, внешне спокоен, как уснувший Везувий). Этот Рембо сразу же положил глаз на мою любимую сестру! Подавай ему «прекрасных женщин, ухаживающих за калеками»! Ловелас! Сколько у него было прекрасных эфиопок? Надо же, как ему везёт — его «общественное положение» обязывает красавиц умасливать его...

Впрочем, Катрин от моей любви ни жарко, ни холодно. Как говорится, сколько не стучись в открытую дверь, ангелы Господни всё равно не услышат... Будь я султан, собрал бы я всех их в гарем, пригрел бы — всех наших красавиц, неустроенных, одиноких... Как гребцы прикованы они к галере под названием «Консепсьон». И нет сил у них устроить свою «личную» жизнь. Однако «Бодливой корове Бог рог не даёт». (Чертов тайный эротоман!) А у Катрин, мало галеры, и другое «ядро каторжника» к ноге приковано: родная сестра - олигофрен. Судьба — всю жизнь быть неразлучной с идиоткой. И вечный страх передать болезнь Дауна своим детям (вероятность появления которых при такой жизни стремится к нулю). А ведь как хороша и умна! Как танцует тарантеллу! На карнавале каждый стремится упасть к её ногам... Но - какой «нормальный» жених согласится иметь в доме безумный «довесок» к жене - не «домашней», а «дикой» хозяйке, которую и видишь два-три раза в неделю? Так и получается, что желаешь ей, хотя бы, хорошего любовника - и, по возможности, подольше. (Правда, нужно ли это женщине?)

В длинном коридоре операционных издалека слышны железное рычание и щелканье портновских ножниц: Катрин режет заготовки марлевых шариков, турунд, салфеток. Час назад я видел забавное зрелище: Катрин и Камилл «делали волны». Помните, какие волны бывают в театре? Статисты трясут натянутое  поперёк сцены полотнище ткани. (А сзади подпрыгивает над краем «волн» — пловец). Наши же волны сугубо необходимы. Чтобы сделать одним разрезом много полосок, марлю складывают слоями. Поэтому Катрин и Камиллу пришлось «танцевать» странные па: они то разбегались в разные концы коридора, растягивая марлю, то сбегались друг другу навстречу, чтобы «с оборотом» сложить её.

—Катрин, идите к нам, мы Вам поможем делать шарики (резать она всё равно не доверит: для этого нужна твёрдая рука, чтобы полоски не пошли вкривь и вкось). Что Вам сидеть одной? Да, собственно, не я Вас приглашаю, а тот, новенький, из «офицерской палаты» - Абиссинец.  Хотите Абсенту с печёной картошкой? А ещё он обещает эфиопские «синдрюльки» и рассказы из своей многотрудной жизни….

Катрин Бенуа

У Катрин – странная красота. Быть может, это красота вырождения, «голубых кровей»? В её лице удивительно соединились черты, изуродовавшие бы любую другую. В профиле доминирует орлиный клюв - нос принцессы инков. Анфас резко асимметричен: одна бровь навечно приподнята, в вечном удивлении. За нею следует и глаз. Но в остальном природа постаралась компенсировать свою оплошность тонкой работой резца. «Во избежание» не буду сейчас описывать форму её прекрасных глаз, рта, изящество рук. Лишь повторюсь, что эта дама – не моя.

«Настоящий идальго никогда не свяжется с женщиной». А уж если связался –то терпи. Поэтому, краснея при встрече с больными, я иду с «не положенной мне по штату и общественному положению» коробкой, заполненной лоскутами марли. В ординаторской начинаем крутить «шарики» - Камилл превосходно, а я – посредственно. Учим Артюра: «Это – совсем просто, как будто делаем головку тряпичной куклы. Вы, наверное, делали таких - для сестрёнок в детстве? Сначала загибаем края марли: прячем махры. Потом косынкой накручиваем полоску на указательный палец. Теперь осталось снять получившийся «капюшончик» и заправить внутрь него концы».

Наши уныло - увлекательные  занятия прерываются с приходом Катрин. Гость оживился. Он увлеченно приготовляет абсент на разные лады: и цеженный через кубик сахара с тающим льдом, и просто разведенный водою, и «в чистом виде». При этом он напевает: «О, зелёный абсент, напиток проклятых! Пока мать и дитя…чего-то там делают…он, тири-рим-пам-па». А – я, уж лучше бы тот абсент не пробовал. Говорю вам: не приземляйте свои мечты, пусть лучше они останутся недостижимыми. Потому что «напиток проклятых» в разведённом виде оказался «Каплями Датского короля – нашатырно-анисовым пойлом, средством от коклюшного кашля». В чистом же его виде ещё чувствуется экзотика: горькая горечь и жжение на языке. Что же касается опьянения – то это, скорее, «протрезвиловка»: мысли становятся острыми, как звёздный свет…

Натюрморт с бутылкой Абсента

Я отвлёкся. Возвращаюсь мыслями к компании, от восторженных возгласов Катрин – оказывается, за это время Артюр начал демонстрацию эфиопских диковинок.

Дорожный сундук Рембо

На столе выстроились чудные шкатулочки: в виде ярко раскрашенных животных. У них съёмные спинки – крышечки. Катрин выбрала себе в подарок пятнистую черно-белую корову, Камилл – золотого тигра. А Абиссинец: «Берите ещё: для родных и друзей, на память. Этого товару у меня полно. Кстати, хотел бы объяснить вам, что это такое. Друзья мои, перед вами – модели африканских гробов. Теперь там, у нас, в моде хоронить покойника сообразно его достижениям в жизни… Ну, понимаете, богатого скотовода – в гробу-корове, охотника – в тигре (понятно, кто кого загубил). Король Менелик, когда узнал, что я еду во Францию, решил послать «с оказией» модели на Всемирную выставку в Париж. Такого добра у меня целая корзина. Если, когда-либо, бог даст, «алла бирса», я и допру её в «город света», то ничего страшного не случится, если парижане не досчитаются энного числа гробиков. Вам же, доктор, учитывая ваш и без того «упанишадный» характер, гроб дарить не буду. Для вас - другой подарок.» Из дерюжного мешочка, набитого камышовыми листьями, он достаёт глиняный фонарик – маленькую круглую хижину. Коническая крыша снимается, и внутрь вставляется свеча. В полутьме комнаты, окошечки и дымовая труба домика горят теплым, живым светом. И на душе становится «грустно и светло» - как будто там, внутри домика, живут невозможной, недостижимой счастливой жизнью. И не ждут нас его хозяева, мы им не нужны…

Дом в Хараре

— Это, в какой-то мере, копия моего дома в Хараре. Поставите его на столе, рядом с чернильницей, и будете меня вспоминать. Вообще-то жаль, что уважаемая компания не жила у нас в Абиссинии. Там у нас полная жизнь – и бедность, и любовь, и война… Романтика! Мой друг, не побоюсь этого слова, популярнейший эфиопский поэт, написал об этом песню: Там вдали за рекой / загорались огни / в небе тёмном заря догорала / сотня юных бойцов Менеликовых войск / на разведку в Харар поскакала… К сожалению, он плохо кончил — был убит в схватке с работорговцем Абу-Бекр – пашой. Я сам был там, и чудом избежал гибели. Может быть, это интересно для вас, медиков. Знаете, чем страшна африканская война? Не тем, что вас могут проткнуть копьём — в этом случае смерть быстрая, после коротких конвульсий. Гораздо страшнее рана стрелой на излёте. Костяной наконечник приклеен к стреле. При температуре тела клей размягчается. При попытке выдернуть стрелу, наконечник остаётся в глубине тела. И затем – гнойники, длительные мучения, заражение крови и смерть. О, боже! У вас и губки дрожат, и слёзы на глазах! (Катрин начинает рыдать) Да успокойтесь же! Не все поэты – так…И вообще я всё наврал. В Африке сейчас все из пушек стреляют. Видели бы вы парад короля Менелика. Впереди на гнедом жеребце – гарцует любимец монарха Рас Макконнен. За ним – боевые слоны, везут гаубицы Круппа. И лишь затем – пехота. Начищенные сапоги: грумм, грумм; камуфляж украшен плюмажами… Спасители нации. Тьфу!

К сожалению, на том посиделки и закончились. Катрин, шмыгая носом, стала набирать в шприц морфий – укол для Артюра, а Камилл, сославшись на позднее время и «свисточную дисциплину» в доме родителей, убежал домой. Я, уложив в бикс – коробку стерилизатора – заготовленный материал, отнёс его Катрин. Ночевал дома.

Госпиталь Консепсьон, понедельник 21 мая 1891

Сегодня – неоперационный день. Это значит, что Пуансон делает обход по отделению, сугубо смотрит недавно поступивших больных. Потом – клинический разбор [«разборки», по выражению пациентов], что означает составление расписания операций на неделю и назначение операторов. Наш госпиталь, по его названию, путают с акушерско-гинекологической клиникой (Conception – непорочное зачатие, а contraception – соответственно наоборот). На самом деле, у нас большое хирургическое отделение, на 70 больных, и – по нормативам – два ординатора и заведующий. Мой коллега, Мишель Готье, занимается травматологическими и «гнойными» больными. На мою долю приходятся, в основном, ассистенции «шефу» на полостных операциях по поводу опухолей, резекции желудка и разнообразная «неотложка».

Этот обход принёс мне ещё одну неприятную заботу. Пуансон, по совместительству  преподающий в местной школе санинструкторов, всегда озабочен поиском «наглядных пособий» для своих студентов. Увидев колено Рембо, он загорелся желанием сфотографировать его. Мне же, как доморощенному фотографу - любителю,  была поручена эта, в общем-то, бестактная процедура.

Страсть моя к фотографированию логически не объяснима – возможно, она исходит из «немого», правого полушария. Где-то там спрятан ребёнок, восхищенный чудесами нашего машинного века – «столетия пара и электричества». В их числе и мгновенное появление картин, «более точных, чем любая, нарисованная художником». Смешно, но оттуда же и моя любовь к «индустриальной» еде – консервам. (Вспоминается анекдот про фотографа, по привычке открывавшего консервные банки при свете красного фонаря: из боязни, что они «засветятся»).

Когда я притащил громоздкую треногу в палату, то ожидал и привычного нытья о «нарушении прав человека», и нотаций о том, что «больные – не подопытные кролики». Но, к моему удивлению, взаимного «расплёвывания» не произошло. Наблюдая, как я подкручиваю маховички наводки резкости и борюсь с шатким штативом, Артюр вдруг сказал: «если верить шпионам, то ноги – как и вокзалы – снимать легче всего: их не надо просить об улыбочке». Следующее, что я услышал, было: «Доктор, я полагаю, у вас есть фотографии поинтереснее. Хотелось бы взглянуть. Не бойтесь, смеяться не буду – я сам такой. В ответ покажу свои, африканские: например, top-naked красоток из гарема Менелика, либо охоту за черепами из слоновой кости… Согласны?» И, несмотря на скрытую издёвку предложения, я согласился.

У меня сохранился «тайный предмет гордости» – несколько фотографий, с которыми я выставлялся ещё на студенческом конкурсе «Дети — наше будущее». И даже получил поощрительный приз. Мне нравятся и большой формат снимков (от чего они выразительнее открыточных карточек), и матовость, зернистость их рисунка. Один из них – с профессором, окруженным оперированными им детьми — вечером отнёс Рембо. Знал, что он вряд ли похвалит, но надеялся, что «мерде» разбрасываться не будем,

— Я вижу, доктор, Вы считаете, что чем быстрее снимать, тем достовернее. То есть, что моментальная фотография – «зеркало жизни». Отрезал шматок, да в формалин, да под микроскоп… Жизненная правда не испарится (при достаточной быстроте). Вот тебе и душа – изучай её. Небось из кустов подкрадывались, чтобы объект съёмки ничего не заметил. (Здесь я покраснел – действительно, фотографировал через дверную щелку). Чудеса современного фотопиратажа… А в результате: вот этот – ковыряет в носу, другие смотрят куда ни попадя. Один лишь препод «создаёт обстановку»: обнял ребёнка, уставившись в объектив. Но он не в счёт – из всех присутствующих, он знал, что его снимают. Получился постановочный снимок, да ещё и дурной притом. Кроме того, вы не удержались: «блицем» мазнули – добавили бликов и ненужных теней. А что творится в душе у оперированного ребёнка (или того, которого не сегодня - завтра кромсать будут) – об этом ничего не сказано. Только благость типа «добрый доктор в окружении спасённых пациентов». У него что, никто не умирал на столе? Да-с, яичница у Вас какая-то, что и требовалось доказать…

Последовала долгая пауза, заполненная перекладыванием ноги поудобнее, набиванием и раскуриванием трубки.

— Черт, я совсем не хотел поучать Вас. Но ночь длинная, может от моих «моралите» быстрее спать захотим. Так вот, сначала я понял, что правда жизни, как ни странно, в постановочном снимке. То есть постановка требует умственных усилий для выражения того, как Вы эту правду видите. И оп-ля! Мы вернулись к тому, что издавна известно художникам. Однако нельзя ли сделать так, чтобы «правда» была одна, но каждый почувствовал её по-своему? Ну, например, сфотографируйте препарат холерного вибриона, а назовите снимок «Холера в Бомбее»… Впрочем, это правило применимо не только к фотографии, а и к другому искусству, например поэзии.

И тут меня «понесло». Я стал говорить, что и я чувствую то же самое. Что нет для меня ничего печальнее, чем уличный фонарь, забытый гореть серым осенним днём. И что настроение иногда создаётся невесть чем – каким-то звуком, или чем-то (реальным, или из сна?), о котором мучаешься, и не можешь вспомнить. Может быть, это было закатное облако, или тайна из детской книжки, которую тебе читали таким же вечером? Бог знает… Вообще же, чем хуже помнишь, тем больше таких ощущений…

— Однажды я читал жизнеописание Конфуция – заметил Артюр. У него было два ученика: Му-Да и Мен-Да. Так вот, интересны комментарии хронистов к высказываниям этих учеников: «Ничего не сказал на это Учитель, только грустно покачал головой». Где уж мне… Правда, это очаровательно – поэзия маразма, так ведь следует понимать Вас, доктор. Чем больше забываю, тем больше впечатлений…Это надо обдумать, а скорее обоспать. А чтобы и Вы могли придумать что-нибудь в отместку – вот Вам мои эфиопские фотографии. Спокойной ночи!

Фотография работы Рембо

В ящике моего рабочего стола, придавленная калибратором шкалы Шарьера, лежит одна из них – Харарского торговца. Под навесом у стены каменного дома с облупившейся штукатуркой сидит в позе Будды худой африканец, не обращая внимания на происходящее вокруг. Перед ним на циновке смешение рухляди – старых чайников, ножей. Рядом подвешено коромысло весов. Колонны и стена дома украшены странной лепниной, похожей на листья лотоса. В глубине – таинственная дверь, запертая на старинный висячий замок (впрочем, такой же, как и другие, продаваемые в современных москательных лавках).

Госпиталь Консепсьон, суббота 26 мая 1891

Предыдущие дни я почти не видел Рембо. Нельзя сказать, что я обиделся на него после «диалога фотографов», однако и желание общаться с ним у меня пропало. Как оказалось, моё самолюбие было отнюдь не рудиментарным, а даже (ого!) каким.

Так вот, временами я встречал Рембо, почему-то всегда в сопровождении Катрин. Но сегодняшней ночью произошло событие, привлекшее к нему внимание Консенсьона от подвала до чердака (from cellar to attic, как говорят англичане). На вечернем обходе дежурная сестра обнаружила офицерскую палату пустой. Добрейшей души «баба Лисандра» страшно перепугалась, и побежала за полицейским. Живо представляю себе, как эта «старушка с ноготок», в белой косынке и фартучке с красным крестом, теребя рукав вечного зеленого платья, докладывает постовому, что больного могли выкрасть, или он заблудился на улице, или потерял сознание… Пока старательный «ажан» писал протокол, пока вызывал комиссара Люка, настал второй час ночи. И к негодованию Люка, при детальном осмотре палаты, больной нашелся, мирно спящим в постели! Мягко сказать, что полетели ноты…Продолжение скандала последовало на утренней «пятиминутке». Пуансон орал, что за нарушение «внутреннего распорядка» сегодня же выпишет Рембо без больничного листа. Досталось и мне за «несоблюдение функциональных обязанностей: распустили, блин, больных – по кабакам и борделям…». Пришлось напомнить, что Рембо – больной коммерческий, что его платные услуги существенно подпирают стены Консепсьона, и что больничный ему не нужен (кто его будет оплачивать – Рас Макконен?). После чего «шеф» перестал кипятиться, хотя и взфыркивал периодически.

После обеда, в кустах – «курилке» мы снова встретились с Рембо.

— Спасибо за заступничество, доктор. Как африканский дипломат, я извиняюсь за доставленные Вам неудобства, но дело того стоило. Если бы я писал роман о моей маленькой интрижке, то начал бы его так: «Катрин подобрала юбки, и вылезла в окно. Поход в «опера» грозил обернуться катастрофой…».

— Собственно, всё было продумано заранее, и должно было благополучно завершиться к 10 – нуль нуль после полудня. Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает… И ещё: бодливой корове бог рог не даёт… В общем, я решил сводить Катрин в театр. Куда же ещё – не за грибами же. Ах, эти походы за грибами … у нас в Хараре. Среди поросших криптомериями гор кроются озёра с кристально чистой водой; деревья увиты лианами, несущими гроздья неведомых плодов. Вдоль звериных троп — тропические цветы неимоверной красоты. Писк колибри, и ры-ры-ры-ры-ры!!! Я имею в виду рычанье тигров. При мне был один случай: знаменитый английский охотник развлекал придворных дам на балу у Менелика. Описывая засаду на львов (тоже ры-ры-ры-ры-ры!!!) он обделался. Все думали, что от пережитых волнений, а оказалось – от натуги. Да-с.

Харарский лес

— Кстати, в связи с грибами один мой знакомый, мсье Сотиро, пережил необычайные приключения. Он шел с караваном верблюдов, груженным «вкусной солью» (обогащенной заморскими пряностями, очень ценимой Эфиопами).

Банка «Вкусной соли»

Так вот, на подступах к Харару, в горных лесах, он задержался на минутку, собрать грибов. Кустик за кустиком: увлёкся, и не успел оглянуться, а каравана след простыл. Должен сказать, страшного в том ничего не было: вот она, дорога, и через час ходьбы - конечная остановка городского омнибуса. Однако, как на грех, он попал под горячую руку знаменитому работорговцу Абу-Бекр паше, шедшему с набегом местного значения. Чтобы спастись, Сотиро был вынужден переодеться наложницей Таюпой, попал с гарем, и с превеликими сложностями бежал оттуда… Но мы отвлеклись. Камилл известил меня, что в Марсельской опере дают «Аиду» со знаменитым гастролером Атаром Римбоденом (в роли Радамеса, естественно).

Здание «марсельской оперы»

И мне стало ясно, что вот это – тот самый случай, которого иной раз ждёшь всю жизнь. А что нога…- по словам моей мамы «На всякое хотение имеется терпение». А хотение было дух вышибающим, и потому я с достаточной ловкостью сутуровел шкандыбать на костылях. И, кроме того, Катрин согласилась пойти со мной – а этого было достаточно, чтобы забыться. Камилл купил нам билеты и нанял извозчика. Как писал Пу Си Цин: «Театр уж полон, ложи блещут». Но замечаю странное явление, по принципу: «кошка ждёт - пождёт». Народ волнуется, а опера никак не начнётся. Уже потом вышел администратор, объяснил, что вот – несчастное стечение обстоятельств: исполнительница роли Аиды, возвращаясь из имения мецената, на ухабе выпала из двуколки и сломала руку. Пока нашли замену, время и ушло. Даже уйдя, не дождавшись третьего акта, мы опоздали к отбою: боюсь, Камилл с Катрин надорвали поджилки, запихивая меня в окно. Кстати, голос у подмены был замечательный – ни с каким муэдзином не сравниться, однако ей бы лучше играть в «каменной бабе», до того она «гросс мутер». И ещё мне очень понравились слоны в домашних тапочках. Что же касается Римбодена, то я его и раньше слышал – он, как всегда, был на высоте.

Вечер понедельника 28 мая 1891

В этот день на обходе Пуансона было решено делать ампутацию через два дня – в среду, причем оператором назначили меня. На душе у меня было настолько паршиво, что я не смог вернуться в палату: по сути, все эти дни я гнусно обманывал Рембо, суля несбыточные надежды на выздоровление. И всё же, в 21.00 я был вызван в палату к больному - по его просьбе.

— Доктор, побудьте со мной…

Взгляд его запавших, широко открытых, с покрасневшими веками глаз, был невыразимо печален. Я не мог отказаться, и сел на край кровати.

— Перед вами – онкологический больной. Зачем прикидываться - я знал с это самого начала. О боже, боже, как тяжело… Дожил: нет никого, с кем я мог бы поговорить сейчас, кроме Вас – моего случайного попутчика, возможно, палача…Не обижайтесь. Палач – не убийца. Он лишь исполнитель приговора. Приговора судьбы. Пожалуйста, молчите. Я заранее знаю, что Вы мне ответите: что Консепсьон – не похоронное бюро, что Вы не намерены помогать кому-либо расстаться с жизнью (эвтаназия, так кажется, это называется…). Не бойтесь, я не собираюсь умирать при вашем посредстве, а буду бороться до конца. Но согласитесь, ведь может быть неконтролируемое кровотечение, передозировка эфира…Иногда мне хочется, как раненому слону, уйти, исчезнуть туда, где моё тело никто не разыщет. Правда, Сэмми Веллер (из Пиквикского клуба) говорил, что также никто никогда не видел мёртвыми ни осла, ни омнибусного кондуктора. Они, якобы, куда-то уходят, в пропорции пять ослов на одного кондуктора…

— Сегодня мне снился сон. Я шел по берегу. Была жара, редкие пучки травы, как макушки мальчишек, зарывшихся в песок. А за рекой, в тени деревьев, был кто-то, звавший меня… Подойдя ближе, я разглядел: это был весёлый деревенский парень – солдат Прусской войны. Тот самый, чей труп я видел в поле под Шарлевилем в июле 70-го года…

Он машинально сложил разбросанные на одеяле письма, и засунул их под подушку.

— Я подготовился, привёл в порядок денежные дела. Написал несколько писем друзьям: отдам их Вам потом. Отошлите их в случае «exitus letalis». Приехали мать и сестра – ухаживать за мной. Они – очень хорошие, и очень правильные. Во всяком случае, они в этом не сомневаются. Знают, что для меня лучше всего. Не судите их строго – у них трудная, суровая жизнь, в которой нет места сомнениям. Но, боже мой – спазм сдавил ему горло – боже мой, как я из-за этого одинок! Десятилетиями я никому не мог сказать, что со мной происходит! Мои письма – сообразно понятиям матери - только о ценах на базаре, о погоде, о торговых сделках. Может быть, если бы была жива Витали – младшая сестра, всё было бы по-другому. Она меня понимала…

Сморщившись от боли, Артюр встал с кровати, подошел к окну, распахнул его. Лег животом на подоконник, свесился на улицу, разжег свою трубку. Долго сопел, раскуривая. И уже другим тоном продолжал.

— Итак, как говорится, вернёмся к нашим овцам. Прочь слёзы и сопли…Смерть мне не страшна. Я думаю, природа мудра, и предусмотрела какие-то механизмы, делающие смерть, конкретно, приемлемой. Жалко лишь оставлять вас всех… В детстве у меня была книжка про мальчика – звёздного странника. Кажется, его звали Марк. Дома, на родной планете, он оставил цветок. И вот, умирая в битве на песчаной планете, он вспомнил о погибшем цветке. И в смерти соединился с ним… А я… Мне жаль оставлять всех тех, кого я мог бы защитить, кому мог бы дать счастье. Вот эту Катрин, например. Или вот эту бабочку – он взял насекомое, бессильно бившееся о стекло – и выпустил его в сад.

— Сколько себя помню, я хотел быть только первым – или не быть вообще. Лучшим поэтом, настоящим путешественником, журналистом и т.д и т.п. Логичный результат – вечный неудачник. Может быть, блистательный… Я ещё почему с вами, доктор, разоткровенничался: чувствую в Вас ту же болезнь. Ваше счастье – то ли у Вас духу не хватило бросить всё и начать сначала, то ли смирение какое-то есть. Ведь даже самый неуклюжий врач – при наличии у него совести – может помочь, кому ни будь. Быть нужным. Поэтому я категорически настаиваю, чтобы Вы оперировали меня. И никаких отговорок не признаю. Как говорится, доктор сказал – резать, резать! Другой пунктуации - в этом случае - не признаю. А сейчас пойдемте устраивать «кутёж во время виноградного сбора». Хоть молодого вина и нет, но и Алжирское «La monte des Lions» (Львиная гора) подойдёт. Сухое красное, оно особенно хорошо к жареному мясу. А я чувствую, что кухня Тапэ оправдает наши надежды. Кроме того, красное вино и мясо, кажется, полезны при анемии – я имею в виду будущую кровопотерю.

….

И был ещё один разговор той ночью. Когда я вернулся в ординаторскую, на моём столе лежала записка: «Доктор, зайдите, пожалуйста, в перевязочную – мне очень нужно поговорить с Вами - Катрин». «Четвертушка» листка пожелтевшей бумаги, старого «требования» на спирт и перевязочные материалы. Четкий почерк, с буковками, вышколенными на уроках чистописания. Он нисколько не походил на мой, исковерканный «писчим спазмом»: расплатой за спешную «пахоту» бесчисленных медицинских карт. Случилось что-то, заставившее Катрин написать мне открыто, не боясь кривотолков (первый - и до сих пор последний - раз в жизни). 

Когда я вошел, Катрин не обернулась ко мне. Как будто впервые в жизни, она всматривалась в обветшавшую памятку по приготовлению раствора сулемы, висевшую над перевязочным столом. Раздался несчастный сдавленный голос: «Мсье Грегуар, я прошу Вас ходатайствовать о моем отпуске без содержания. У меня нет ни воли, ни сил к продолжению работы. Более того, в теперешнем состоянии я не ручаюсь за свои поступки, и потому опасна для пациентов. Даст бог, месяца через два я вернусь. А нет, простите меня, – найду соответствующую мне работу: компаньонки или няни».

Прав я или нет, но в таких обстоятельствах я предпочитаю агрессивный тон. «Медицина – вообще не область для распускания нюней. Как говорится, если в бою упал в нужник, так оближись, и воюй обратно. Всё проходит, пройдёт и это… Как можно бросить всё сейчас, когда она – Катрин - так нужна нам? Бросить меня на какую-то безмозглую девчонку, у которой только и достоинств-то, что большие круглые глаза! Девчонку, которая однажды подняла на стерильный стол грязный «кохер», упавший на пол! «Дамские штучки» Катрин – предательство нашей дружбы. А как же Артюр? Кто будет его выхаживать?» 

Ответ был предсказуемым. Схватив со стола почкообразный тазик, Катрин со всего размаху грохнула его об пол.

Хирургические инструменты, 19 век

А затем... Хвала Аллаху – никто из любопытных больных не сунулся в дверь. «Интересная загогулина» получилась: Катрин рыдает у меня на плече, а я, как котёнка, глажу её, в основном, за ушами. Вперемешку со всхлипываниями я услышал примерно следующее: «Я не могу, не могу именно из-за него. Вы что думали, я  буду помогать Вам, оперировать его? НА АМПУТАЦИИ !!! Вы знаете, сколько лет живут после ампутации?! Сократить ему жизнь…такому доброму, нежному. Вам кажется – это чурбан, монстр!!! Мы больше никогда - никогда не будем вместе с ним!!! Черная ворона – улитка, его мать… Вы знаете, что она сказала мне?» … «Милочка, вот уж спасибо тебе за то, что ты ухаживала за моим сыном. Но ведь никто не просил тебя об этом. Мы сами могли справиться. Сколько ты просишь за свои услуги? Мы люди скромного достатка, но в долгу не останемся…Хотя нынешняя молодёжь не ценит денег – ей бы только по театрам да модисткам шататься. А Марсель – такой дорогой город. Вот, например, я купила для Артюра подкладную клеенку, корпию (у вас в больнице всё дефицит). И у меня, кажется, осталось франков двадцать (или десять?) – на них можешь рассчитывать. Правда, как жить дальше – ума не приложу. В любом случае, мы премного благодарны, в твоих услугах больше не нуждаемся.»… «От такой матери он и без операции помрёт! Вы бы видели: разложила стопочкой, по отвесу, молитвенники. Ходит; чуть что - пальчик к губам: любимый сын, молчи, не утомляйся. Уповай на Бога; грехи наши тяжкие, но он, в своей милости простит нас…В этой ли жизни, за гробом ли…»

Мне пришлось объяснить, что мадам Рембо надолго не хватит. Её хозяйство потребует «пригляда». Она не ожидает, насколько долгим и мучительным будет выздоровление, (я скрыл от несчастной Катрин правду о злокачественности опухоли и о том, что ампутация – «операция отчаяния»).  Поэтому только от нас будет зависеть, останется ли Артюр жив. Конечно же, я освобожу Катрин от участия в операции – попрошу Лефевра. В остальном – она моя единственная опора.

Среда 30 мая 1891

Ночь накануне операции я провёл в «благочестивых размышлениях» на дежурстве. Давно уже заметил странную связь: чем больше я волнуюсь, тем легче проходит вмешательство. Помните: «Кто вопия, всегда дрожит в нервическом припадке – знай, это Я!». Но – чудна природа – можно сколько угодно дребезжать «фибрами души» заранее, а с момента кожного разреза ты без каких-либо усилий успокаиваешься. Причем на себя смотришь, как сторонний наблюдатель, удивляющийся такому перерождению. (Конечно, не буду кривить душой, иногда бывает и страх, но он приходит потом, и победить его труднее всего, потому что иначе – катастрофа). Так вот, поэтому я спокойно отношусь к таким волнениям: проще всего облегчить ситуацию, «проиграв» операцию в уме «от и до»: от обработки поля и до кожных швов. «-Чего не забыть? – Форма лоскута: передний больше заднего, тогда кожный шов пройдёт позади ампутационной культи, и не будет мешать опоре. – Гемостаз: бедренные артерии проходимы, поэтому их надо заранее перевязать: определиться по линии Кена (её проекция от середины паховой складки до внутреннего мыщелка бедра). – Есть ещё гнусная артерийка вблизи кости: надо её обязательно найти и перевязать. На общем фоне кровотечение из неё не заметно, но если уж оно будет, то гематома обеспечена – и последующие «ужасы Хохоно» - в лице нагноения.» И т.д. и т.п.

Видимо, у меня поднялось давление: тупая пульсирующая боль в затылке, от которой хочется лежать. Но, конечно же, родные «алкоголики и тунеядцы» этого не допустят. Милый мальчик два дня пил «аптечный коньяк» (черт бы побрал Безюке с его общедоступной настойкой боярышника!) и перцовку. Теперь эта «жертва панкреатита» -без пульса и давления – добавляет уюта «приёмному покою», поминутно запуская два пальца в рот, а в промежутках требует компота или сладкой воды, потому как у него жажда…

Заснул уже под утро: снилась мне какая-то несуразица о том, что я в замке Франкенштейн, оперирую сердце ребенку. И когда, казалось бы, всё позади, сердце остановилось. Растерянный Лефевр, искря электрофорной машиной, мечет в него разряды — но всё без толку: время идёт, и всё яснее, что девочка умерла безвозвратно…Проснулся от каких-то завываний – то ли молитвы, то ли невнятного пения. Слова оставались странны, но грустная мелодия становилась всё отчетливей:

Кисама то оре то ва

До-ки но Сакура

Онадзи Йокарен но

Нива ни Саку

В завершение раздается стук костылём в дверь: — Доброе утречко! Как спалось? Профессор Шарко доказывает, что оптимальное пробуждение происходит от пения птиц. А поскольку последняя птичка в Консепсьоне ощипана Тапе на корм болящим, её функции выполняю я – заезжий неогоциант. Лежите, лежите, не двигайтесь! Соберитесь с мыслями, определитесь с ногами: не дай бог, встанете не с той. Главное – правильное дыхание: сделайте восемь глубоких вдохов и четыре выдоха.

Рембо плюхается в покрытое белым чехлом кресло, в то время, как я протираю глаза и пытаюсь сообразить, как же можно так – восемь вдохов с четырьмя выдохами. Смеюсь, и действительно встаю «с той ноги», забыв о ночных кошмарах. Трясу Артюра за плечи — Ты ещё крепкий старик, Розенбом.

— Знаем, читал: и про Нильса, и про Диких гусей. Кстати, Розенбом – это статуя Командора, и развалилась она как раз от такой костотряски. Не любите вы своих больных, доктор, не жалеете, а зря. Вот ведь, хочется Вам узнать о сути моей песни, но молчите, затыкаете мне рот. А ведь так хочется поболтать – быть может, это в последний раз (зевает, демонстративно, по-волчьи щелкая зубами).

Часы красного дерева показывают 7:10 – до утренней «пятиминутки» ещё полтора часа. Времени, как говорится, хватит и на выпивку, и на белую горячку.

— Так вот, дело это давнее, как говорится, из моей прошлой жизни. Когда я попал в Аденский госпиталь, и понял, что мне кырдык, я впал в жуткую депрессию. Не испытав такого, трудно поверить, что так может случиться. То есть, у меня было абсолютное безразличие к жизни, и я механически выполнял всё, о чём меня просили. А в остальное время лежал носом в стенку. Персоналу вскоре надоело со мной цацкаться, и все сестрички только о том и мечтали, что я побывшусь и тем самым облегчу их бремя. Сами понимаете: нет человека, нет проблем. И всё же нашелся один, который меня спас. Это был массажист - японец. Вы, конечно, знаете, что японцы – прелестный маленький народ, любящий танцы и лёгкое вино. Однако Масахиро Сибата не любил ни того, ни другого. Хотя, быть может, танцы он заменял пением, а саке мы всё-таки с ним набузовались.

Масахиро Сибата, несколькими годами позже.

Странный он был: вместо кимоно носил куртку песочного цвета на пуговицах с громадными карманами и штаны, заправленные в сапоги. На груди – лоскут с иероглифами. Белый шелковый шарф. Толстогубый, круглолицый; короткий тупой нос, глубокие морщины; глаза – не то, чтобы узкие, а какие-то тёмные «рыбки». Когда работал, надевал на лоб повязку с «восходящим солнцем»…

— Понять, что на уме у азиатов, трудно: как говорится, «вид надменный, взгляд страстный». И потому я его недооценил: этот сын самурайского греха однажды скормил мне под видом яблочного пюре столовую ложку васаби! Трудно предположить, что эта нежно-зелёненькая масса обладает «двойным вкусом» концентрата горчицы и японского хрена. Состояние гаки – голодных духов – ничто по сравнению со случившимся со мной. Депрессия прошла, и больше не повторялась. Кто видел, рассказал мне, что я, как зверь цилинь, с вытаращенными глазами и открытым ртом, галопировал на негнущейся ноге за Масой. И в конце концов, поймав его, долго бил по ватной желтой спине. А затем объяснил ему, отчего у японцев глаза узкие – от того, что с измальства привыкши козни творить, потом никогда расщуриться не могут.

— Как пишут в газетах, «так началась наша дружба». А песня… Вот все говорят о неизбывной тоске русской души. Не знают они японцев. Приблизительный перевод такой: Ты и я — Цветы сакуры одного года — В одном саду — Мы расцвели…

— Ммм-да… Никто не спрашивал нас, хотим ли мы родиться в этом мире, или нет… Но мы пришли сюда, в этот сад вместе… Надолго ли? Любование сакурой давно закончилось, цветы опадают, впереди – холодный ветер начала зимы… Видимо, плоды сакуры ни на что ни годны, раз ими не восхищаются… Тяжело уходить…

— Я, собственно, чего приходил – попросить Вас не волноваться за исход. Какая разница? Вопрос времени, причем очень небольшого – для нас обоих. Вы же не собираетесь жить вечно? Знаете вальс, который танцуют у нас в Хараре на празднике умерших? «Не надолго разлука — Всего лишь на миг — А потом — Уходить нам с тобой по следам по его по горячим…». Так что не огорчайтесь – если что, я подожду Вас на оборотной стороне луны…

Что я мог ответить на всё это упанишадство? Конечно же, из педагогических соображений, я разорался, что не время распускать сопли. И что если он хочет заполучить хладный труп, то он уже почти добился этого. И что необходимо выпить за успех нашей операции (и мы выпили – грамм по 50 – неразбавленной aquae vitae, запивая её водой из кружки с отбитой эмалью). А сам думал, что вероятность нашей встречи ничтожно мала; при моём кладбище, мне не ждать прощения - и потому у нас разные пути. Однако жизнь свою я построил сам – представляя её итог, и необходимость расплаты…

Вторник, 12 июня 1891

Нет смысла описывать ход операции и период выздоровления – мои записи не носят научного характера. Скажу лишь, что всё шло так хорошо, насколько это могло быть в данной ситуации: рана зажила первичным натяжением, хотя и сохранялась умеренная lymphorrhea. Официально по этой причине, вместе с Артюром уезжала Катрин – для выполнения перевязок и общего ухода «до момента выздоровления». Г-жа Рембо отбыла в Рош неделей раньше.

И вот настал день отъезда. По заведенному порядку, после обхода я отправился в «офицерскую палату» - дать «Устные наставления перед выпиской». В дверях меня едва не сбила с ног Изабель, суматошно увязывающая сумки. — «Артюр, ума не приложу, где карандаш, которым ты писал давеча письмо расу Макконену? Одна, две, три чайные ложки – всё в порядке… Ты не видел, куда я упаковала твой зелёный свитер? Ах, бедная моя голова…». Страхи, страхи, страхи: не оставить бы ненароком чего-нибудь в больнице. Она знает, как «одна девушка забыла под подушкой носовой платок, а он притянул её обратно на койку; там она и умерла».

Кроме брата и сестры в палате была личность, незнакомая мне до сих пор. Господин, как говорили раньше, корпулентного телосложения, страдающий излишним полнокровием. Он о чём-то спорил с Рембо, и его доброе круглое лицо и крылья «картофельного носа» смешно морщились. Клетчатая фланелевая рубаха с засученными рукавами, суконные брюки и кожаные сапоги с отворотами – одежда, вероятно, кучера или кондуктора.

— Доктор, позвольте представить: мой брат Фредерик, водитель омнибуса. И ты, Пердерик, познакомься – внук Гиппократа – мсье Грегуар, специалист по ножным болезням. Фредо приехал проводить меня домой. Как говорится, приехал, и хватил лишку – никак не ожидал увидеть меня живым. О горе мне, горе – теперь он ни на минуту не оставляет меня «без присмотра», хочет всё время носить меня на руках.

— Ну смотри же ты, анфан террибль, как я управляюсь с костылями. Доктор, подтвердите, что я чемпион Консепсьона в альтернативных видах спорта (Изабель начинает рыдать). Слушай, брат, шел бы ты, искупался. Свободен, свободен - до вечера: поезд в 20:45. А мне надо поговорить с доктором, ну понимаешь (и он делает характерное движение пальцами, перебирая невидимые купюры).

— Сверим часы! — Фредерик мучительно роется в тесном брючном кармане, достаёт часы - луковицу «американского золота». Несколько раз встряхнув прибор, как градусник, и удовлетворительно послушавши его тиканье, поясняет басом: «Автоматический завод!». Встаёт, обращая ко мне обшитое кожей седалище профессиональных брюк, машет фетровой шляпой, и отбывает по собственным надобностям.

Фредерик Рембо

— Вот вам материал к исследованию различий кроликов диких и домашних. Но, заметьте, что и в этом случае мы видим «охоту к перемене мест» - на свой лад. Вы уж меня извините – конечно же, я не хотел оскорблять Вас взяткой: я упростил всё до понимания брата. А впрочем, может быть Вы в стесненных обстоятельствах? Тогда могу помочь – ведь кое-что от «аферы Лабату» у меня осталось…

— Вообще же приятно, что хотя бы и по столь печальному поводу, «единение семьи восстановилось». Правда, мне пришлось поступиться кое-чем: в первую очередь, пришлось принять их такими, как есть… Вот, например, порадовал Изабель возвращением в «лоно католицизма» – хотя, если говорить о вере в Бога, я в большей мере Синтоист или Мусульманин.

— Да, мой дорогой доктор, пришла пора прощаться. И я хочу сказать Вам, что благодарен за ту «новую надежду», которую Вы мне подарили. Молчите, я знаю всё, что Вы хотите сказать… В ординаторской я позаимствовал «Общую онкологию» и потому, в отличие от присутствующих, знаю обстоятельства своей смерти: прогрессирующий паралич, слепоту, боли… Но до этого есть время… Вы ведь сами почувствовали, что за один-два весенних дня можно прожить гораздо больше, чем за долгую нудную зиму. Так что у меня ещё целая новая жизнь впереди. Посудите сами: у Бога была лишь одна «неделя творения», а сколько их у меня впереди! Хотя, как африканский дворянин и трейдер, я отдаю должное Катрин: какая уж там «новая надежда» без неё… Она сказала, что мы будем вместе до конца. Мне жаль только, что с вами я, скорее всего, не увижусь… Говорят, что к моему возвращению Рош сделали Версалем… приезжайте же.

     

    Ферма Рош

Так ведь нет: где Вы, а где Шарлевиль — Луна для Вас ближе, виднее.

Шарлевиль-Мезьер, Франция

А с другой стороны, что я говорю: мы обязательно встретимся, хотя бы в другом обличье. Это карма… Как пламя — вечно изменчивое, и одинаковое по сути. Покуда есть больные и хирурги, нам будет суждено… Однако, выше нос, дружище: Вы смотритесь, как одинокий путник на ночной осенней дороге, пищащий красным резиновым сердцем в кармане. Всё ещё будет, бодрее двигайте челюстями!

Марсельский вокзал 20.45 12.09.91

Они уезжали на экспрессе Марсель-Париж. Маленькие красные вагоны, открытые наружу двери старомодных купе. Плюшевые диваны, портьеры с помпонами на окнах. Радостное лицо Фредерика – вечного ребенка, ожидающего чудесных приключений в пути. Хлопотунья Изабель уже натянула наволочки на подушки и застилала чистой салфеткой столик. Втроём: Катрин, Артюр и я, мы стояли на земле, возле высокой подножки.

Состав поезда

— Ну, долгие проводы, лишние слёзы — Артюр сунул мне в руку тёплый мягкий пакет с крепким чесночным запахом — Возьмите на память котлеты «Парижская Коммуна», приготовления мамзель Рембо. Откуда взялся рецепт? Надеюсь, не кошатина – во времена Коммуны мы ели всё что угодно, только не это…

И, обняв меня, прошептал на ухо — Помните: за рекой, в тени деревьев…

Ухватился за дверь вагона, поддерживаемый Фредериком, залез в купе. Сел, отвернувшись.

Последнее рукопожатие с Катрин. Хлопки дверей, скрип закрывающихся подножек, свисток кондуктора, рёв паровоза. Красные тормозные огни последнего вагона. Состав медленно прополз мост через канал. Потом он пойдет берегом моря, мимо бульвара, танцплощадок с отглаженными до блеска военными моряками и безумно красивыми девушками… Через полчаса – короткая остановка на таможенном посту Руссо – и поворот от моря, в степь, на север. Прочь от теплого моря и кораблей, которых Артюр, наверное, никогда не увидит больше…

Я шел домой. В этот день Марсель праздновал день города; был салют. В небе вспыхивали хризантемы чудесного сиреневого цвета — цвета гирлянды, таящейся среди ветвей новогодней ёлки. Огненный дождь падал на улицы. Вдруг я услышал: то ли крик, то ли плач – это, обхватив фонарный столб, читал стихи Камилл:

И вдаль умчался яростный корабль,

Артюр Рембо на пристани остался, словно Бог

Как говорил могучий наш Этьямбль,

Движенья лишнего он сделать сам не мог.

— Ты в Консепсьон меня вези – кричал он-

На расправу

И будете, конечно же, Вы правы,

Что ногу, малость, обкорнали там ему!

Игрушка «Артюр Рембо»

 

январь 2004- ноябрь 2006

 

         Вернуться на гостевую страницу

Международный некоммерческий фонд "Паравитта"

 

Международный некоммерческий фонд "Паравитта"
Международный некоммерческий фонд "Паравитта"
 
Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта"
Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта"
 

 

     
     

 

 

Международный некоммерческий Фонд "Паравитта"
Адрес: 420044, г.Казань, пр. Ямашева, 36
Президент Фонда: Хафизов Азат Ралифович
Тел: (843)523-47-99
Исполнительный директор: Хафизов Тимур Азатович
Тел: (843)523-47-39, email:

Международный некоммерческий фонд "Паравитта" Международный некоммерческий фонд "Паравитта"